Система Orphus
Увидели ошибку-опечатку? Выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter.
Спасибо за помощь сайту!

Возврат на главную

Подпишитесь

Можно подписаться на новости "Слова". Поклон каждому, кто разделяет позицию сайта. RSS

Случайное фото

Хомс

Страницы сайта

Свежие комментарии

Очень верилось в его бессмертие

Сегодня в Америке умер великий русский поэт, друг и автор «Новой газеты» Наум Коржавин

Зоя Ерошок, обозреватель
Фото: Юрий Рост / «Новая газета»

Очень верилось в его бессмертие девятнадцать лет он написал «Зависть».

Прочитайте, пожалуйста, очень внимательно это стихотворение. Особенно — среди молодежи — те, кто никогда его не читал.

Зависть

Можем строчки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.

И какие бы взгляды вы
Ни старались выплескивать,
Генерал Милорадович
Не узнает Каховского.

Пусть по мелочи биты вы
Чаще самого частого,
Но не будут выпытывать
Имена соучастников.

Мы не будем увенчаны…
И в кибитках, снегами,
Настоящие женщины
Не поедут за нами.

1944 год

Нет, вы только вдумайтесь: кому и в чем завидует студент литинститута в сталинские годы. И читает эти (и другие) свои стихи открыто, не таясь, в очень разных, в том числе и широких аудиториях.

Ранние коржавинские стихи удивительны, абсолютно ни на кого не похожие, они не детские, не юношеские, а взрослые, внятные, определенные, беспредельно талантливые и сейчас, когда я пишу эти строки, когда только-только получила весть о его кончине, хочется вспоминать именно эти стихи.

Вспомнить и помянуть  стихами. Артистов провожают в последний путь аплодисментами, а поэтов, наверное, надо прежде всего стихами.

Поэтому мне очень хочется сегодня,  в эти первые часы, когда он нас покинул, поставить на сайт коржавинские стихи. Они сами за себя скажут так много! И еще что-то из воспоминаний и интервью, чтобы опять же читатель услышал его голос, неповторимый, чистый, честный.

В воспоминаниях своих рассказывал:

«Голодомор я ясно помню. Я помню Киев тридцать третьего года. На улицах лежали трупы, у продмагов валялись люди и просили: «Хлиба, хлиба!» Но лишнего хлеба мало у кого было, и очень трудно было давать, хотя хотелось давать, особенно детям.

Там лежали и дети тоже, а я в детстве знал, что валяться на земле нехорошо, негигиенично. Так мне внушали.

Однажды у ворот нашего дома собралась небольшая толпа. В подворотне прямо на булыжнике лежала, скрючившись, опухшая и ко всему безучастная женщина неопределенного возраста в грязных лохмотьях… Она вдруг дернулась и затихла. Человека не стало. В таком обличие предстала предо мной впервые смерть.

Дальше было еще страшнее. Подъехал грузовик. На нем пластами лежали трупы. Пласт трупов и пласт брезента.

Потом я встречал много таких машин. Я уже знал, что это такое, хотя был маленький.

Мы же продолжали жить, веселиться, верить в коммунизм, читать пионерские журналы.

Сталин ограбил народ и сказал, что жить стало лучше, жить стало веселей. Люди пережили не только голод. Свыклись с мыслью, что есть люди, которых не жалко. Люди-издержки. Потом я сам попал в такую категорию людей. Именем народа научились убивать народ. Вместе с грамотностью освоили людоедство.

И это было страшно. Девушки бежали мимо трупов на свидания. Они ж, девушки, не могли отменить свои семнадцать лет».

Как-то в интервью мне сказал, тяжко вздыхая: «Цветаева писала про те годы: «Есть времена, где солнце смертный грех. Не человек, кто в наши дни живет». Это эпиграф ко всему этому времени. Нельзя было это пережить, а мы пережили».

Дети в Освенциме

Мужчины мучили детей.
Умно. Намеренно. Умело.
Творили будничное дело,
Трудились — мучили детей.

И это каждый день опять:
Кляня, ругаясь без причины…
А детям было не понять,
Чего хотят от них мужчины.

За что — обидные слова,
Побои, голод, псов рычанье?
И дети думали сперва,
Что это за непослушанье.

Они представить не могли
Того, что было всем открыто:
По древней логике земли,
От взрослых дети ждут защиты.

А дни всё шли, как смерть страшны,
И дети стали образцовы.
Но их всё били. Так же. Снова.
И не снимали с них вины.

Они хватались за людей.
Они молили. И любили.
Но у мужчин «идеи» были,
Мужчины мучили детей.

Я жив. Дышу. Люблю людей.
Но жизнь бывает мне постыла,
Как только вспомню: это — было!
Мужчины мучили детей!

1958

 Сегодня 22 июня 2018 года. А у Коржавина есть вот какое стихотворение.

22 июня 1971 года

Свет похож на тьму,
В мыслях — пелена.
Тридцать лет тому
Началась война.

Диктор — словно рад…
Душно, думать лень.
Тридцать лет назад
Был просторный день.

Сколько средь полей
У различных рек
Полегло парней,
Молодых навек?

Что осталось?.. Быт,
Суета, дела…
То ли совесть спит,
То ли жизнь прошла…

1971

Его стихи нравились даже следователям, которые вели допросы:

«В Литинститут меня сначала — в 1944 году — не приняли. Потому что… Ну, понятно почему! Даже директор сказал, что вам надо уголь грузить. Ну, испугался он. А я тогда дурак был, всем всё читал, потому что если писать и не читать, то это бред. Стихи — это внутреннее обращение. Я читаю людям вовсе не от храбрости, не от героизма, не потому что думаю, что стихами что-нибудь изменю. Я читал их потому, что они из меня перли.

Одно мое мальчишеское стихотворение очень понравилось моим следователям за профессиональный термин «компромат». Они говорили: «Наум, прочти стихи про компромат».

Восемнадцать лет

Мне каждое слово будет уликою
Минимум на десять лет.
Иду по Москве, переполненной шпиками,
Как настоящий поэт.
Не надо слежек! К чему шатания!
А папки бумаг? Дефицитные! Жаль!

Я сам всем своим существованием —
Компрометирующий материал!

1944

Фото: Юрий Рост / «Новая газета»

А вот  Коржавин вспоминает о встрече с Паустовским и о том, как его принимали в литинститут:

«Константин Георгиевич Паустовский был, пожалуй, самым популярным писателем своего времени. Он жил тогда в Переделкине, на даче Федина. Приняты мы были. Моя спутница сказала, что я пишу хорошие стихи. Услышав это ничего хорошего не предвещавшее вступление, Константин Георгиевич попытался уйти в глухую оборону:

— Я не люблю слушать стихи.

Но в конце концов сдался:

— Ну ладно, одно стихотворение я еще могу выдержать.

И я прочел «Стихи о детстве и романтике» — практически об отрочестве и ежовщине — и победил. Паустовский несколько смутился, крякнул, сказал:

— Читайте еще…

Читал я тогда много. Он расспросил меня о моих делах, узнав, что я должен поступать в Литинститут, вызвался мне помочь и написал письмо директору института Ф.В. Гладкову, в котором рекомендовал меня с наилучшей стороны.

Письмо я передал. Потом, стоя за дверью, подслушал разговор на приемной комиссии. Докладывавший рассказал всю мою историю и предложил принять меня на… заочное отделение.

— А почему на заочное? — спросил Гладков. — Вы ведь говорите, что он талантлив.

— Да, но с ним трудно, — ответил докладывавший.

— С талантливыми всегда трудно, — возразил Гладков. — Что ж, нам одних бездарей принимать, чтоб нам легче было?

И я был принят».

И — о 16 октября 1941 года. Когда Москву охватила паника. Казалось, что война проиграна, все бегут из столицы. Но все молчало на всех языках, подумать об этом было страшно. А Коржавин написал стихотворение «16 октября».

16 октября

Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день — едва ли
Им было до календаря.

Все переоценивалось строго,
Закон звериный был как нож.
Искали хлеба на дорогу,
А книги ставили ни в грош.

Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.

Стараясь выбраться из тины,
Шли в полированной красе
Осатаневшие машины
По всем незападным шоссе.

Казалось, что лавина злая
Сметет Москву и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.

Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.

Или вот:  

Стихи о детстве и романтике

Гуляли, целовались, жили-были…
А между тем, гнусавя и рыча,
Шли в ночь закрытые автомобили
И дворников будили по ночам.

Давил на кнопку, не стесняясь, палец,
И вдруг по нервам прыгала волна…
Звонок урчал… И дети просыпались,
И вскрикивали женщины со сна.

А город спал. И наплевать влюбленным
На яркий свет автомобильных фар,
Пока цветут акации и клены,
Роняя аромат на тротуар.

Я о себе рассказывать не стану —
У всех поэтов ведь судьба одна…
Меня везде считали хулиганом,
Хоть я за жизнь не выбил ни окна…

А южный ветер навевает смелость.
Я шел, бродил и не писал дневник,
А в голове крутилось и вертелось
От множества революционных книг.

И я готов был встать за это грудью,
И я поверить не умел никак,
Когда насквозь неискренние люди
Нам говорили речи о врагах…

Романтика, растоптанная ими,
Знамена запыленные — кругом…
И я бродил в акациях, как в дыме.
И мне тогда хотелось быть врагом.

30 декабря 1944

20 декабря 1947 года в два часа ночи его арестовали в студенческом общежитии.

«Мне предложили одеться, и тут же прозвучал идиотский вопрос: «Оружие есть?» Я буркнул: «Пулемет под кроватью». И услышал в ответ резкое: «Не острите. Отвечайте на вопрос». Начался обыск.

Он, как и я, не знал, как он тогда был близок к истине… но отнюдь не истину он имел в виду. Фраза его была чисто профессиональной… Это был рабочий прием.

Но я этого еще не понимал и отнесся к его словам со всей серьезностью. <…> Я вовсе не смешался, а попытался понять смысл его слов, попытался вступить с ним в беседу на эту тему. Сказал, что, возможно, он и прав, и стал ждать, что он сейчас выложит мне все свои мысли, обоснования и аргументы. Тогда смешался он сам. Так я выиграл это состязание идиотизмов. Выработанный мной искренний идиотизм пересилил идиотизм его профессиональной выучки.

Ирреальности происходящего противостояла только ирреальность снов. <…> В первые дни меня все время тянуло в сон, точнее к снам, как, вероятно, наркомана к наркотикам. Во сне я опять оказывался в общежитии, в нашем подвале и рассказывал ребятам, какой бред мне приснился. Но потом я просыпался, и бред оказывался явью.

(…) Как раз в это время отменили карточки. Мы получили стипендию. И я купил вожделенную — давно мечтал — баклажанную икру. Съел полбанки. А потом меня увели. И мне было жутко обидно, что я не доел.

(…) Слава богу, на Лубянке была большая библиотека из конфискованных книг. Там я прочел много из Достоевского, полностью «Дневник писателя», «Жан Кристофа» и многое другое.

Когда я пришел в эту камеру, я застал там тома «Войны и мира». Меня по понятным причинам читать не тянуло. Но однажды я совершенно машинально взял в руки один из томов и открыл его на случайной странице. И тут же полностью погрузился в мир этого романа. И дело даже не в том, что я не мог уже от него оторваться, — просто я опять начал жить… Слава богу, что наши мучители не понимали этого исцеляющего воздействия хороших книг».

Исцеляющее воздействие коржавинских стихов в возлюбленном отечестве испытывают на себе люди таких разных поколений, что я вам и не скажу, скольких именно. Пыталась посчитать, со счету сбилась.

Я уже много лет подряд в каждый семестр читаю своим студентам лекции о Коржавине. И странное дело, они, все такие продвинутые, поколение соцсетей, бегут ко мне и тут же на переменке переписывают от руки его стихи себе в тетрадки. Студенты разные, а воздействие одно. Очень исцеляющее!    

А первые его юношеские стихи переписывались от руки и распространялись по всей Москве задолго до самиздата.

…В эти минуты у меня разрывается телефон, звонят и приносят соболезнования, в мой редакционный кабинет заходят люди, опять же разные, и опять же много молодежи.

Источник«Новая газета»

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.

Слово

Размер шрифта

Размер шрифта будет меняться только на странице публикации, но не на аннотациях

Перевести

Рубрики

%d такие блоггеры, как: